Два веса, две мерки [Due pesi due misure] - Лев Вершинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой бывший учитель преподает уже больше сорока лет. Школа — это вся его жизнь. Он ведет уроки, группу продленного дня, занимается репетиторством; кроме того, у него огромная общественная работа — драмкружки, стенгазеты, детское кафе… Он так много времени отдает детям, что у него самого в лице появилось что-то ребяческое. Когда он ходит по коридорам, вокруг него вечно крутится стайка учеников, и он им что-нибудь объясняет. Я теперь тоже преподаю в школе, и наши отношения стали короче, хотя я по привычке смотрю на него снизу вверх. А он держится со мной на равных. Позавчера даже рассказал мне один анекдот, а потом объяснил, что в нем смешного.
Мой бывший учитель написал книгу для детей, и ее напечатали. На педсовете было запланировано ее обсуждение. Открывая обсуждение, мой учитель сказал:
— Я вложил в эту книгу всю мою любовь к детям, весь мой опыт, всю мою жизнь. Но я не прошу похвал. Пусть уважаемые коллеги и господин директор выскажутся беспристрастно. Я за конструктивную критику.
Педагоги по очереди хвалили его книгу. Говорили, что она поучает играючи и развлекает уча. Все пообещали прочесть эту книгу вслух на своих уроках. Пришла очередь директору высказать свое мнение.
— А по-моему, книга плохая. В ней утрачено чувство локтя. А книга для юношества без чувства локтя — это неудачная книга!
— Вот и я то же самое хотел сказать, — забормотали многие.
— Но у меня в книге есть чувство локтя! — вскричал мой бывший учитель. — Перечитайте главы одиннадцатую и двенадцатую…
Директор покачал головой.
— В этих главах дети сидят на ковре перед камином, прижавшись плечом к плечу. Если вам кажется, что чувство локтя выражается в том, чтобы физически прижиматься локтями, тогда, извините, у вас нет ни малейшего понятия о чувстве локтя…
Педагоги закивали. Мой учитель пробормотал под нос:
— У меня этого чувства локтя побольше вашего, хоть вы и директор, а я нет.
— Ну, не знаю. — Директор развел руками. — Повторяю: чувство локтя в вашем понимании — это… это грубое подавление чувства!
— Вот-вот, — шептали педагоги, — подавление чувства!
Они повторяли эти слова, смакуя их звучание. Одна пожилая учительница заявила:
— В книге есть какая-то фальшь. Да иначе и быть не могло. Чего еще ждать от социалиста?!
— Прошу без политики! — заволновался директор.
Мой бывший учитель встал.
— Я не социалист, а социал-демократ. Прежде чем вступить в партию, я спросил у ее членов: будут ли здесь уважать мои убеждения истинного католика, мою преданность церкви? И получил ответ: партия с уважением относится…
— Довольно политики! — прервал его директор.
— …и вообще у меня в книге один из мальчиков мечтает стать священником, — закончил мой учитель.
— Вот именно! Именно когда мальчик решает стать священником! Тут только и проявляется ваше хваленое чувство локтя! — прокричала пожилая учительница.
— А что, разве у священников нет локтей?
— Нет! По крайней мере в вашем понимании! Нет локтей, которые служат для грубого подавления чувств, как справедливо заметил наш господин директор! — Она выдержала паузу и прошипела: — Материалист!
— Как бы то ни было, я не запрещаю учителям читать вашу книгу в классе. Кто собирается читать ее? — спросил директор.
Все сидевшие за столом отрицательно покачали головами. Мой учитель взглянул на меня, и на его лице было выражение ребенка, которого наказали по ошибке. Но я, как и все, покачал головой. По пути в буфет, куда мы всегда заходили после педсовета, он обратился ко мне:
— И ты тоже… от тебя-то я не ожидал…
— Дело в том, что меня еще не зачислили в штат…
— Хоть бы кто-нибудь меня поддержал. Это у меня-то нет чувства локтя! Вот послушай и скажи, есть тут чувство локтя или нет…
Мы сели за отдельный столик, подальше от остальных педагогов. Мой учитель открыл десятую главу книги.
Читая, он время от времени вскидывал на меня глаза.
— Ну как, ощущается? — спрашивал он.
Я кивал, и он, успокоившись, вновь принимался читать…
Луиджи Сантуччи
КАЗАНОВА
Перевод Л. Вершинина.
Крыши и дворы становились ночью владениями влюбленных котов. Тут можно было увидеть и здоровенных котов с кроваво-рыжей шерсткой, пахнувших сырым погребом, и коротколапых, мохнатых котов с отвисшим брюшком, и высоких, угловатых котов, чем-то напоминающих стулья. У одних были покрытые коростой и ободранные в боях уши, другие выглядели еще свежими, крепкими и только вступали в пору любви. Разницу в окраске скрадывала ночная тьма, и, хотя над прогретыми весенним солнцем дворами висела круглая луна, полусонным жильцам, которые чуть не нагишом стояли у окон за приоткрытыми ставнями, никак не удавалось разглядеть своего кота, поющего тенором или контральто.
Сами же голоса, дикие, леденящие сердце, доносились вполне отчетливо. Тем, кто позабыл, что любовь — исчадие ада, напоминали об этом в ночной тишине душераздирающие кошачьи серенады. Казалось, будто из адской бездны вырвались души грешников и под пронзительные звуки дьявольской скрипки принялись изливать свою боль и черную тоску, грозить кому-то чудовищной местью. Грациозные котята, которые так развлекают нас в гостиных, тоже зачаты в недрах языческих ночей, вобравших в себя величие греческой трагедии, красоту восточных рапсодий и фламандское неистовство полотен Босха и Брейгеля. Но вот наступает утро, все мгновенно стихает, и те же самые коты как ни в чем не бывало принимаются беззаботно облизывать во дворе свою шерстку.
Все жильцы знали, однако, что главным виновником ночных вакханалий неизменно выступает Казанова, рыжий кот синьорины Стезилеи Курти, самый наглый и удачливый соблазнитель в округе. Это циничное прозвище, Казанова, благочестивая синьорина Курти, учительница на пенсии, упорно отказывалась признавать и звала своего любимца женским именем Фуффина. Ведь два года назад приходский священник дон Вирджинио принес в старой треугольной шляпе котенка и, вручая подарок, клятвенно заверил, что это кошка. Но очень скоро вылезшая из треуголки Фуффина стала предпочитать молоку в блюдечке — требуху, а погоне за бумажной бабочкой, привязанной к нитке, — путешествия по водосточным трубам, жестокие схватки и бурные любовные приключения.
Незамужней и непорочной Стезилее Курти такое поведение Фуффины причиняло глубокие страдания. Ей даже казалось, что оно подрывает ее репутацию в кругу соседей, забывавших о сне в эти ночи кровавых поединков и пламенной любви, достойных пера Боккаччо. Тем более что героем всех этих приключений был ее любимец, чей голос звучал сильнее рога неистового Роланда. Именно Казанова первым подавал с водосточной трубы или с лестничной площадки сигнал всем бродячим котам квартала.
— Вы не видели мою Фуффину? — опустив глаза под вуалью, спрашивала синьорина Стезилея у привратницы, когда отправлялась в сумерки к мессе, и, не дожидаясь ответа, торопливо уходила.
Бедняжка буквально сгорала от стыда и еще плотнее куталась в свою кроличью шубку. Этой невинной ложью она, словно щитом, прикрывалась от чужих наветов: просто грешно ставить под сомнение слова приходского священника.
Но «Фуффина», наперекор уверениям дона Вирджинио, вновь и вновь становилась отцом всего, или почти всего, кошачьего потомства в пределах по крайней мере пяти ближних дворов. Казанова неизменно оставлял свой фирменный знак: котята были огненно-рыжие, с палевыми полосами.
Поистине грандиозный скандал разразился, когда в один прекрасный день и у Фатимы, великолепной персидской кошки, родились тоже рыжие котята. Кошке, по словам владелицы, одной обедневшей маркизы, цены не было, и она, эта маркиза, собиралась с помощью знакомого селекционера устроить брак Фатимы с самцом не меньшей знатности, что обеспечило бы чистоту потомства. А пока что маркиза держала свою любимицу взаперти. Но Казанова, действуя во имя демократии, женской эмансипации и любви, одной ненастной ночью спустился по дымоходу прямо на атласные подушки маркизы. И вот апрельским утром маркиза, точно разъяренная Эриния, выскочила во двор, неся в широченной ночной сорочке трех красных, словно раки, котят. Бигуди на ее голове грозно колыхались. Погрозив кулаком окну синьоры Стезилеи, она закричала:
— Вы мне дорого заплатите за этих ублюдков! Он мне всю породу испортил, этот ваш гнусный Казанова!
И бросила плоды плебейского греха прямо на середину двора, что вызвало целый хор жалобных голосов из десятков окон, откуда хозяйки в сетках для волос и с горстью кофейных зерен в руке наблюдали за происходящим. А на подоконнике несчастной учительницы Казанова, невозмутимый и недоступный, как бог ацтеков, тщательно облизывал усы. В эту минуту он чем-то напоминал виолончелиста, настраивающего свой инструмент.